Пятнадцать лет в жизни человека — срок большой. Если же человеку полтора десятка лет назад было всего-навсего семь лет, пятнадцать лет — срок огромный. Это очень быстро почувствовал Вольфганг, приехав в Париж.
Тогда парижан переполошил чудо-ребенок, невидаль, не имеющая на свете ничего себе равного. Теперь в поглощенную своими делами французскую столицу приехал невзрачный и некрасивый юноша, один из многих музыкантов, толпами обивающих пороги аристократических домов в поисках заработка. Тогда он был занятной игрушкой, теперь — зрелым и глубоким художником. Тогда он развлекал, теперь требовал понимания.
Двадцатидвухлетнему Вольфгангу предстояло вступить в ожесточенную борьбу за свое место в жизни и вести ее в одиночку: ни союзников, ни влиятельных покровителей у него не было. Между тем к такой борьбе он оказался неподготовленным. Нельзя не согласиться с Фридрихом Мельхиором Гриммом — кто-кто, а он понимал толк в интригах и в борьбе, — который сказал:
— Вольфганг слишком простодушен, малоэнергичен. Его легко обмануть, он не сведущ в средствах, ведущих к успеху. Чтобы здесь преуспеть, надо быть продувным, предприимчивым, дерзким. Будь у него таланта наполовину меньше, а пронырливости вдвое больше, я бы за него не беспокоился.
Впрочем, барон Гримм, с такой завидной проницательностью разглядевший натуру Вольфганга, не очень-то обеспокоил себя заботами о нем, хотя не раз в письмах к своему «лучшему другу, мсье Леопольду» обещал быть его сыну в Париже вторым отцом. И Леопольд, обычно такой недоверчивый к людям, поверил ему. Он помнил, какое горячее участие когда-то принял Гримм в маленьком Вольфганге. Но он не знал, что в те времена это было Гримму на руку. Теперь же Вольфганг никаких профитов не сулил, потому Гримм и отмахнулся от него. Он ограничился лишь тем, что несколько раз посетил Анну Марию в сырой и мрачной комнатушке скверного трактира, где она поселилась с сыном, и успокоил ее, что все образуется, надо лишь запастись терпением, да еще написал Вольфгангу несколько рекомендательных писем.
Одно из таких писем было адресовано герцогине де Шабо.
«Мсье Гримм дал мне к ней письмо, — пишет Вольфганг отцу. — Я сдержал свое слово и пришел. И должен был полчаса дожидаться в ледяной, нетопленной, лишенной камина большой комнате. Наконец герцогиня де Шабо соизволила явиться. Она попросила меня довольствоваться сим клавиром и попробовать сыграть на нем — другие не настроены. Я ответил, что с удовольствием сыграл бы что-нибудь, но это невозможно — мои пальцы настолько окоченели, что я не ощущаю их. Я попросил бы отвести меня в другую комнату, где топится камин.
— Oh oui, monsieur, vous avez raison!
Вот вам и весь ответ.
Засим она уселась и вкупе с другими господами, расположившимися вокруг большого стола, принялась рисовать. Окна и двери были растворены. У меня не только руки и ноги окоченели, но и все тело; сразу же разболелась голова.
В комнате царило полное молчание, а я не знал, куда деваться от холода, головной боли и скуки. Только мысли о том, что в этом деле замешан мсье Гримм, удерживали меня от того, чтобы тотчас не подняться и не уйти прочь.
Не стану распространяться — наконец я кое-что сыграл на жалком, убогом фортепьяно. Но — что самое противное — ни мадам, ни господа ни на миг не оторвались от своего занятия. Напротив, они, не переставая, продолжали рисовать. Так что я играл креслам, столу и стенам. От всего этого у меня лопнуло терпение — я начал фишеровские вариации, сыграл до половины и встал. Засим они рассыпались в похвалах. Я же ответил то, что следовало отвечать, — сей клавир не делает мне чести, я предпочел бы прийти в другой раз, когда будет клавир получше. Но она меня не отпустила, и я был принужден ожидать еще полчаса, пока не пришел ее муж. Он подсел ко мне и слушал с величайшей внимательностью. А я — я позабыл про все: и про холод, и про головную боль, и, несмотря на убогий клавир, играл так, как играю, когда расположен к тому.
Да будь у меня наилучший в Европе клавир, коли слушатели ничего не смыслят в музыке или не желают в ней смыслить, игра не доставит мне никакого удовольствия».
На письма Гримма надеяться не приходилось. В весеннюю распутицу по улицам, утопающим в грязи, бегал Моцарт из одного конца огромного города в другой, с урока на урок: денег на то, чтобы нанять фиакр, не было.
Вечно сырые ноги, тяжелое, словно налитое свинцом тело, голова, которая, кажется, вот-вот расколется на части, — все это было ничто по сравнению с нравственными муками, доставляемыми учениками. Сколько драгоценного жара души приходилось растрачивать впустую, на обучение бездарных и ленивых людей, из барской прихоти занимающихся музыкой.
С большим трудом удалось раздобыть урок с дочерью видного вельможи — герцога де Гиня. Она обучалась у Вольфганга композиции. И вот как протекали эти занятия:
«Сегодня был 4-й урок. Что касается правил композиции, то я в общем доволен. К первому заданному менуэту она довольно сносно написала бас. Итак, она уже приступила к трехголосию. Это получается. Но ей быстро все надоедает. А я помочь ничем не могу — дальше-то двигаться нельзя: преждевременно. Кабы талант был, но его нет. Стало быть, до всего надо доходить уменьем. Она совершенно лишена мыслей, ей ничего не приходит в голову. Уж я пробовал на все лады. Между прочим, придумал написать незатейливый менуэт и попробовать, не сумеет ли она сочинить на него вариации. Но тщетно. «Ну, — подумал я, — она не знает, как начать». Тогда я сам сварьировал первый такт и предложил ей продолжать в том же духе, придерживаясь основной идеи. В конце концов кое-как пошло. Когда это было готово, я предложил ей кое-что сделать самой — только первый голос, мелодию. Битых полчаса размышляла — и ничего не получилось.
Тогда я написал четыре такта менуэта и проговорил:
— Полюбуйтесь, что я за осел, — начал менуэт и даже первую часть не могу довести до конца. Будьте добры, доделайте.
Она заявила:
— Это невозможно.
Наконец с превеликим трудом кое-что выкарабкалось наружу. Я обрадовался, что хоть что-то получилось».
Но радость была преждевременной. Через два месяца он вынужден с отчаянием признать: «Эта особа не создана для сочинения музыки. Все труды ухлопаны зазря. Во-первых, она непроходимо глупа, а потом — непроходимо ленива».